(Глава 1-я из романа «Небесный пешеход»)
I
Почему ко мне пришли дети и сказали, что будет буря?
Потому что вы школьный учитель, ответил мальчик.
Потому что сегодня суббота, сказала девочка.
Потому что вы живете на холме. В полях. И среди деревьев. В маленьком доме. С окном. И одной комнатой, говорили они вместе, перебивая друг друга.
Это стихи? спросила девочка.
Это поэма, сказал мальчик.
Это был написанный в столбик перечень лагерей смерти.
Лагерей уничтожения.
Да, это стихи, сказал я. Это поэма. Малая, ничтожно малая часть поэмы.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ..
Дахау
Арнсдорф
Белжец
Берген-Бельзен
Биркенау
Бухенвальд
Гросс-Розен
Гузен
Майданек
Маутхаузен
Нацвейлер
Нидерхаген
Нордхаузен
Равенсбрюк
Саксенхаузен
Собибур
Сосновец
Стрый
Терезиенштадт
Треблинка
Хадамар
Хелмно
Штутгоф
Яново
Освенцим,
где, как говорят (словно превратив прошлое в того павшего солдата, которого, откопав, послали вновь воевать
>1 ), среди выросших ромашек поставили у печей памятник Штраусу и его вальсам.
Помните греческие метаморфозы? Царь превращается в птицу, нимфа превращается в дерево, ткачиха превращается в паука, прорицатель в женщину, раздавленный камнем в ручей («чудо, не сякнет текущая кровь, превращаясь в прозрачную воду»), отраженье в ручье в цветок. А они превращали людей в пепел в бумажных мешках для полей с картошкой, в прозрачные, с распластанными тенями лиц с закрытыми веками, нежно тронутые прозрачной голубизной абажуры ламп, в заживо снимая кожу женские и офицерские перчатки, в заживо и посмертно выламывая зубы четки для верующих, в скальпируя мертвых и живых белокурые парики и волосяную набивку кресел, перемалывали как будто ими убитые были туфелькой, которую нашел мельник на железных мельницах кости в костную муку для скота, чтобы
после всего
когда русские удивленно наблюдали
домашнюю жизнь душителей идей, мучителей людей и сжигателей книг (на углу площади тяжело чадит, шипя и растапливая снег, развороченный слонопотам, а за углом, с нежным и малиново-валдайским, с бубенцово-колокольным стеклянным звоном вращает хрусталь дверей гемютное кафе, и великан-солдат в обтаивающем плаще-палатке может тринкен фюрих-кофе из желудей из фарфоровой чашечки с пастушечками на блюдечке с пастушками или даже тринкен тее из полевых трав брентановских песенок нарцисса и мяты, вьюнка и нимфеи, мальвы и примулы, бедные цветы, свитые в венок
заварки!>2 и немец говорит: «Бит-тее, бит-тее», как будто он человек, который хочет сказать: «Ку-ушайте меня, господин велика-ан и меня, и кривого мясника, и церковь, и кузню с хупфером, на здо-ро-о-овье»... а тут-то и хлыстанет сквозь хрустальное стекло и по человечку, и по великану, и по чашечке с пастушечкой с фюрих-кофе)
после всего
когда в телятине ранцев, в холсте
сидоров в крошках табака, в крошках пороха, в как колючие съедобные камни крошках хлеба потекла невидимая река вещей (вроде платья, снятого убитой еврейкой и снятого с убитой немки или вроде золотых зубов, перелитых в золотые часы с маршем за отпахивающейся крышкой; вроде мыла, отмывающего кожу до чистоты младенческого поцелуя; или нежно-белые, как снег в России, перчатки эсэсовского офицера; неумелые красивые акварельные пейзажи; или костяные трости с маленькими, как кулак, человеческими головами, которые и вправду были головами живых людей) и австрийские губные гармошки, похожие на поющий шоколад в серебряной фольге, и Будапешт и разрушенная Варшава, и поцелуй, как падающий пронзительный птичий крик в пепле городов, и как вдруг ударил чеха, который бил немца: «Он солдат, а ты кто?»; и румынский сифилис
а еще газ «Табун», газ «Циклон», нутро ракет и человеческий скот немецкие пленные, русские пленные и
английские казаки (о которых толстый Чюрчилль, дука Мальбрукский, в Виндзоре в ванне сидючи, говорил: «А и
ничаво. Им
клима'т привычный. И кормят
тефтелем. И молись-не-хочу надзиратель выйдет хучь с
раввыном, хучь с
муллом.») в запертых товарных вагонах, в мрачных, как земные пропасти, пароходных трюмах
после всего
после суда, после виселиц в тюрьме ночью (почти полтора часа от начала второго до с малым половины третьего) Иоахим фон Риббентроп, Вильгельм Кейтель (последние слова: «Аллес фюр Дойчлянд!»), Эрнест Кальтенбруннер, Альфред Розенберг, Ганс Франк, Вильгельм Фрик, Юлиус Штрейхер (последние слова: «Хайль Гитлер! Праздник Пурим!»), Фриц Заукель, Альфред Йодль (который перед смертью убрал в камере, вымыл котелок и кружку, смел крошки и заправил одеяло), Артур Зейсс-Инкварт как убийца детей превращается в соловья, как кровь Горгоны превращается в крылатого коня превратиться в честных людей. В добропорядочных граждан. Как будто их дела были сном. А они, как сомнамбулы,
переводили Овидия на немецкий.
И ловили
бабочек>3?
«Итак, теперь, когда с тираном покончено, моя страждущая родина будет страдать все больше и больше». «Так, как еще никогда не страдала». «И черный Макбет покажется вам белее снега». «Страна будет считать его агнцем божьим», говорят, перекликаясь в грязном огне горящих городов, чудовищные победители.
II
«Оно не дитя». «Оно не на облаке». «Оно не смеется».
...И как же (в Померании и Штирии, в Тироле и обоих верхнем и нижнем Пфальцах, в Лотарингии, в Саксонии, в Вестфалии, Силезии и Тюрингии и Тририи и имена их веси) ненавидели их,
по долинам и по взгорьям, от тайги и южных гор до британских и норских морей празднующих победу. В потной траве долин смраднотекущей Шпрее. Меж беснующихся на ветру фиалок, похожих на маленькие лица с усами. На вересковых полянах. Под деревьями с обрубленными ветвями рук. Как их ненавидели разложенные на земле, словно саваны, вынутые из могил, потерявшие мертвецов, немецкие скатерти. Как их ненавидел немецкий хлеб. Как их ненавидела на газетках «Штурмовик» и «Народный Обозреватель» швабская ветчина из эльзасской лошади как будто она была не лошадь, а девочка – лошадиная шкура. Как будто они ели человечину. Как их ненавидел померанский шнапс! Штирский лук! Тирольские огурчики! Пфальцкие, соленые и маринованные, грибки! И это лазурное
гиммель. И эти заснеженные
берген. И божественный
нахтигаль (который: «Чирик-чик-чик!», как будто такой шутник! никогда не был батальоном).
И под это соловьиное пенье словно бы гармошечка губная рейнметаллическая сипит, чини – не чини сядет на пеньке солдат (как медведь, которому не напекла пирожков немецкая Машхен) тряпочка хлеб в тряпочке кружка фляжка нальет сало огурец закусить выпить уронит слезу, огромную, как горящая изба, в спирт и снова нальет кружка фляжка сало огурец выпьет а перед ним мертвые, как седой туман. И все немцы, немцы. И у каждого кресты на лентах под горлом. И сипит эта гармошка как соловей а они пляшут. А один голый, как на берегу Дона в 42-м. На ногах сапоги, на макушке танковая бескозырка. Пляшет срам, как у быка! руками штуки выделывает. А батальонный, красный, как цветок, и кровь плюет, как красные лепестки, орет в трубку: «Артиллерия, положи снарядика! У нас немец
голый!»>4 Убило его потом.
Брали мы тогда концлагерь один немецкий, имя его забыл. Только вокруг пусто, как в пустыне. А над землей черный поганый дым, в землю врыты столбы, на столбах колючка, в колючке раскрытые ворота, в воротах комендант, а за ним мертвые штабелями свалены и догорают. А он щелкнул каблуками и этак ручками, как поганую немецкую проститутку в постель приглашает: «Битте!
Шашлык-машлык!». Ротный его кулаком на землю, и мы его в нее втаптывали, как будто он сам шашлык, как будто мы себе сапогами могилу
роем>5, как будто я до сих пор на нем пляшу. Как будто это нас отравили газом. Как будто это нас сожгли заживо. Как будто это мы черный дым. Мы шашлык. Это нас убили. Это мы, вместо него, растоптанные, лежим под нашими сапогами на земле.
А затем из безымянного немецкого леса выходит безымянный унтерфюрер с чертовой дюжиной гитлегюгендова фолькштурма, с дымящимся дырчатым стволом пулемета на плече и, поймав высоко подскочивший под пулей в воздух огурец, сел на пенек, выпил из солдатской кружки победителя
и заговорил, закусывая, с обступившими его пацанятами.
Так, где-то в Ливии, у Тобрука, у железных развалин роммелева танка, безымянный бедуин в соседстве смерти, оживляющей мертвые пески>6 поет о ней, одурманивающе и протяжно.
III
Однажды он принялся рассказывать, почему приехал в Мюнхен из Вены. «Это была странная фантазия, я голодал, от голода мне казалось, что я в Мюнхене на городском кладбище». Кладбище пустынно, и он прячется от угнетающего одиночества в покойницкую, где на длинных каменных столах лежат мертвецы, разряженные и напомаженные, с прозрачными, как мутное стекло, и одновременно напряженными тяжелыми лицами. Затем у них раскрываются глаза, они встают, их тело наполняется розовым и нежным светом живой плоти, они обретают тени, они улыбаются, и все вместе мертвые с Гитлером идут по улицам Мюнхена, увлекая за собой живых, неотличимых от мертвых. Мертвые срывают стручки акации, делают из них свистульки и дарят детям. А потом, за городом, на сельском празднике, пока мертвые и живые, кружась, держали друг друга за руки, и объяснялись друг другу в любви, и целовались, и мертвые выбирали живых, а живые мертвых он, одиноко бродя в сумерках между ними, любящими друг друга, как ночные бабочки любят свет думал, что ничто не возвышает человека так, как любовь к мертвому, как любовь к умершему или умершей. Эта любовь, вмороженная в память, неотторжимая от жизни, наполняет чистотой, силой, огнем и кровью и страстью потустороннее сиянье небес>7.
«А главное, что ведь все это сбылось, все это так и есть», добавил он с обезоруживающим простодушием.
«Ну так, значит, что, горе мое
мое безграничное, бездонное, как звездное небо, горе, фольке-штурм, гитлерь-югендь, сопливые кавалеры железных крестов за храбрость вот мы потопили в крови этот завтрак на траве, сев, голодные, за его кровавую скатерть закусили выпили огурец сало за Германию за Фюрера, а что вы знаете о Германии? да и о Фюрере? Что фамилие его было Гитлерь, что звали его, значит, Адольф, и что его уже с нами нет? А он ходит себе с палкой и котомкой по Тюрингии и по Саксонии и по Вестфалии и по Баварии по проселочным дорогам, у прудов, покрытых ряской, через Гарц, поросший лесом а, может быть, катается по Рейну в лодке, как дивный май а, может быть, мы его еще с вами встретим. А вы спросите: «А кто я такой такое рассказывать?
Унтерьфюрьерь по борьбе с комарами, да?»
Да,
я ничтожный унтерфюрер по борьбе с комарами, сам почти комар, но если не подумать о комаре... Когда один князь задумал завоевать Рай, окончательно, как говорится, решив вопрос Неба ну, вы меня понимаете, отправить Рай прямо в Рай его начали кусать комарики. Его завернули в ковер, но комары пробрались в ковер к его голове, влезли в уши, выпили у него мозг, и он стал а был он горд и смел он был
фюрер темный, дикий человек но ведь
фюрер! а стал, когда его вынули из ковра безумен, безъязычен, гадок и неприличен. Вот и значит, что ничтожный, как комар, унтерфюрер по борьбе с комарами нужен, чтобы Фюрера не закусали комары!»
Затем выпив-закусив-водка-рыбка: «Скажете, что он не может ходить с котомкой, что его тащили под руки, когда он награждал вас, а он пердел, а вы подарили ему эдельвейсы, а он их выбросил? И что? Он был Фюрер». Рыбка-огурец-водка-луковица унтерфюрер рассказывал гитлерюгенду о Данте: «Сколько раз я видел, как русских баб окунали рылом в навоз и насиловали, пока они не захлебывались дерьмом и Дант тоже звал навсегда утопить Флоренцию, как бабу, рылом в выгребной
яме>8 и Дант безусловно был
фюрером».
И водка-огурец-луковичка-шпик-водка рассказывал, как великий Лютер, вдруг увидев страшного разбойника Клааса, закричал: «Что ты хочешь, страшный человек!?» а тот закричал: «Лютер! Я хочу низвергнуть государство!» а Лютер возопил: «Как ты это сделаешь, страшный человек!?» а тот тоже возопил: «Я сам себе государство!» и что в тот момент они оба сразу вне сомнения были
фюрером.
А теперь представьте, что вы услышали голос, который позвал вас за собой. Вы слышали голос и шли за ним. Вы не видели человека, но шли за ним. Вы видели балаганного петрушку («
konik gorbunchok, как говорят русские»), трагического петрушку, лупящего себя, задыхаясь криком, кулачонками по голове но вы шли не за ним, вы шли за тем невидимым человеком который надел, как куклу, Гитлера на руку.
Унтерфюрер снова выпил, его лицо, похожее на немецкую еду, скривилось от горечи как будто это был не шнапс, а огромная слеза размером с избу он ничего больше не говорил как будто он и сам сегодня на короткое мгновенье был
фюрером
этот
безымянный фронтовик, навсегда оставшийся безымянным.
Мертвые, мы прольемся на нашу землю, как черный дождь, смывая оставшихся после войны живых мертвецов, чтобы превратиться в поднявшееся из земли новое человечество.
IV
...что знали они>9? что такое сто трупов? пятьсот трупов? тысяча трупов? что все колодцы на Брянщине полны младенцами, которых они кидали туда, чтобы не мешали спать? шевелящуюся землю, из которой сочится кровь? сбритые горы волос, полные мертвых вшей? дым над Германией?
И как туман, тысячелетия клубящийся над Европой, облачная Валгалла над Норским морем полный перекрикивающихся, кружа, воронов («Откуда летишь
ты>10?») также склубился этот тяжелый дым, напоенный кровью и криком мертвых:
«Откуда летите?» «Кто вы, кем вы были?» «Добро пожаловать, комендант Маутхаузена, Франц Цирайс. Говорят, ты придумал занятную и длинную казнь для американских летчиков в лагерных каменоломнях. У подножия восходящей из них лестницы им клали на плечи камни весом с человека. Они поднимались наверх сквозь строй эсэсовцев, которым не надо было кричать: «Бей больней!». А затем они спускались сквозь строй и снова поднимались сквозь строй с камнями. К вечеру длинная каменная лестница была вся в крови». «А где сами летчики?» «Они славно поработали в Дрездене, в Гамбурге, в Аахене. Если в Ковентри огонь полз со скоростью ленивого пешехода, то здесь он бежал, как тот
ниггер на немецкой олимпиаде. Люди прятались в фонтанах и в фонтанах варились заживо, как раки в супницах. Раскаленный вихрь вырывал людям легкие через глотку. Они горели и парили, взмывая под небеса».
«Добро пожаловать, комендант Дахау Мартин Вайс. Это ты ловко придумал, чтобы попы строили газовые камеры и печи, а после в зондеркомандах жгли задушенных. А однажды от печей раздался страшный крик. На партию женщин не хватило газа, их жгли живьем».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«Добро пожаловать, доктор Карл Брант. Вот ведь судьба: уже в 45-м, когда тебя спросили, как лечить Гитлера, ты предложил накормить его стрихнином. За этот «медицинский рецепт» Гитлер посадил тебя в тюрьму, судил и приговорил а был ты группенфюрер СС
повесить. Гиммлер тебя спас. И сразу же тебя снова посадили в тюрьму, судили, приговорили и повесили. И не нашлось никакого другого Гиммлера, чтобы тебя спасти. Знаешь, рассказывают, жил в незапамятные времена в Германии доктор, который хвастал, будто может вынуть из человека сердце, а наутро вставить его в человека снова, как не бывало. Вот и пристали к нему как-то в трактире: покажи да покажи. Ну, он развалил себе грудную клетку ножом, вырвал себе сердце, положил на тарелку и пошел спать. А трактирная девка скормила его трактирному коту, не то зажарила и сама съела. А на тарелку положила сердце свиньи. Вот тот доктор и вставил себе поутру в пустую грудь сердце свиньи. А потом пошел на улицу сядет в лужу и давай, давай, сидя в луже, своим рылом жидкую грязь рыть. Вот ты, доктор, и взрывал людей, как кровавые шары, в барокамерах, вот ты и вмораживал их в лед, травил их газом, жег кислотами и горящим фосфором, выкачивал из них кровь, заживо превращал их в анатомические музейные препараты, срезал кожу и вырывал у них кости и мясо на нужды госпиталей, добро пожаловать».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«Добро пожаловать, профессор Шпаннер из анатомического института города Данцига. Ведь это ты придумал вываривать из людей мыло, 25 кило из сорока трупов. А что ты еще придумал? Хотел придумать? Магазинчики
живое мыло? выбираешь еврея или еврейку, польку или поляка, русского или русскую мужчину, женщину, ребенка а наутро тебе мыло польское, еврейское, русское и тут же к мылу парная
обер-свинина вырезка, котлеты, окорок человечина».
«А ты почему молчишь,
верный Генрих, новый птицелов, сбросивший с себя плоть, как грязную одежду? даже не одежду а как будто у тебя было не тело, а грязный снег, падающий и тающий, стекая грязной водой на тела людей «народ должен знать, что в тайной государственной полиции работают абсолютно честные, добрые и человеколюбивые люди» а безымянный хохол в деревянной будке в Треблинке ласково взимает с голых, под снегом, людей плату (один злотый) за газовую баню. Ведь это ты вписал эту
великую страницу в историю Германии, жаль только, что она не осталась скрытой от чужих
глаз>11».
«Э-э, а ты что здесь делаешь?» «Ведь ты ж живой!» «Места тебе нет». «Хотя, может быть, и есть. Ведь это ты запер одного заключенного в нужнике, дал ему гвоздь, молоток и веревку и велел повеситься и он повесился. А сколько ты убил, кажется, 600 человек?» «Так точно, 636 человек собственными руками». «И ведь ты даже был, кажется, награжден?» «Я был награжден, отвечает окровавленная тень,
железным крестом с мечами за храбрость!»
И тогда из тяжелого дыма раздается:
«Места здесь
хватит>12».
...потому что все эти «лощины и холмов морщины», этот верблюжий гам, этот вылеп лошадиной головы на доме то, о чем заплачет простой человек, о чем нахмурит брови чиновник, выругается солдат, ничто для политика, над чем смеются поп и газетный шут, и смеху вторит сухое эхо радиорозы родина>13 не то, чтобы ее нет. Но она что-то вроде живого человека глаза, губы, улыбка, речь, смех, память, человеческая мысль они уйдут, все это превратится в ничто. Все это смывается огнем с черепа Европы с тотенбургов, с лагерей уничтожения. И в прозрачно-голубой лазури неба, где не может быть никакого человеческого креста, кроме этого, похожего на мельничное колесо, креста свастики парит орел, словно Ганимеда, сжимающий в когтях пустую сферу вселенной.
___________________________________________________
Примечания