Бывают странные душевные побуждения, как бы вытанцовывающие
из сна.
"Редька! Тыква! Кобыла! Репа! Баба! Каша! Каша!" кричит Тургенев в одном из высокотонных английских клубов, пытаясь успокоить себя "бессмысленными русскими словами" среди "холода подавляющей торжественности". Восьмидесятилетний Толстой с "необыкновенной легкостью" вспрыгивает на плечи наклонившегося над столом Сулержицкого. Александр Пушкин мечет вдруг в провинциальном трактире бильярдный шар в грудь бывалого артиллерийского офицера. Почему? Зачем?
Возможно, эта влекущая за собой неизбежный смертный поединок нелепая выходка позволяет ему, в преддуэльном горячечном безумии, воскликнуть, обращаясь в стихах к некоему "тирану", что он видит, "с жестокой радостию", смерть его детей.
Эта "радость" это ли не подлинное сумасшествие, та самая сонная фигура танца, адское душевное па, позволяющее потом Пушкину с такой легкостью изображать роды и разновидности человеческого безрассудства, третий, тайный дар Николаю Гоголю?
Однако эта "точка безумия", мгновенное инобытие души отравленного мятежной юностью, менее чем через век становится уже миром внутреннего существования целой череды пожизненно "соскользнувших в сон" талантливых литераторов, действительно черпавших вдохновение в "жестокой радости".
Юрий Олеша, собирая перед смертью осколки своего разбитого словесного волшебства в лепечущее подобие прекрасной книги, увидеть и написать которую уже нет сил, среди своих метафорических дождя, воздуха, оклеванных воробьями вишен, ветвей и луж, а затем вдруг каких-то запомненных еще в детстве башенных часов со стрелками, похожими на вздрагивающие весла уплывшей лодки, вспоминает также и Владимира Маяковского, как бы постоянно оборачиваясь через плечо на его окрикивающий призрак.
От звезд.
"Неужели никогда не видели?" "Каких? Этих? Надтихоокеанских? Не видел."
От красивых испанских женщин.
Корриды.
Быка, с двумя шпагами в загривке похожего на поврежденное насекомое. "Мастер, допустимо ли восхищенно посмотреть?" "Нет. Допустимо укрепить работающий пулемет на его рогах."
От выныривающего лебедя, одетого в стеклянный пиджак воды.
Маяковский в театре.
От павлина с маленькой короной на голове, который волочит хвост, как длинную вязанку ветвей.
Маяковский на улице.
От колес невидимого соловьиного пенья, звенящих и золотых.
За маленьким двойным столиком в ресторане.
"Абрау-Дюрсо".
Крюшон.
В багровой непрозрачной воде плещутся разрезанные пополам золотобокие апельсины. О чем думал он, в одном из стихов представивший Христа повесившимся, стоя на буграх голов шевелящегося льда Джудекки, в то время как Олеша слушал беспрерывный и громкий стук за дверьми его закрытого кабинета, подобный тому, как плотники рубят дерево?
Возможно, жизнь, похожая Пастернаку на открывшуюся вдруг улицу, представилась ему ушедшими Азорскими островами. Возможно, он видел смерзшийся клок волос, вырванный гневливым Дантом из затылка замурованного в лед предателя.
Когда в Москве, похожий на усталого окопного солдата фельдшер в халате и сапогах вынес из его дверей накрытый приподнявшейся простыней таз с его извлеченным мозгом, он принял адское, окровавленное потусторонней плотью кайло из руки адского служителя, размахнулся, замер и, наконец с грохотом опустил на лед, тайно плача, невидимо размышляя о
судьбе возлюбленной, которая предала его, оставаясь жить на земле.