УХОДЯ ВО ТЬМУ
ТАЙНЫЙ РАССКАЗ
...потому что длинная дорога жизни это медленная живодерня, за которой, словно избавление от всех печалей, словно вольная любовь женщины, свалка падали у разожженных печей, смрадно превращающих гниющую плоть души в легкий и летучий прах, чистый безличный дух. Его отекшую грудь с утомленно замирающим насосом больного сердца укрывала легкая перина, а со стены, прозрачными, как вода, глазами, в теплый кабинетный воздух неподвижно смотрела полногубая крестьянская девушка словно наклоняя к его рукам, как к ладоням умирающего крестьянина, похожие на козлят сосцы потому что старый русский литератор Н. С. Лесков умирал, жадно надышавшись воспаленными бронхами ласкового, чуть морозного февральского воздуха.
НА ВЕРЕСКОВОМ ЛУГУ
I Праздно проходя вересковой пустошью с легкой корзинкой, где тоскливо кувыркался, рассыпаясь, одинокий груздок, я внезапно вспомнил среди этих хрустких и цветущих кустов страшную историю вышедшего из Аушвица раввина, который тоже шел, обвязав полосатые штаны проволокой, по вересковым польским холмам. Он заночевал в расстрелянной церкви, завернувшись в рясу. Вокруг него разбитые золото-голубые волхвы несли дары молодой женщине и младенцу. Было холодно. Найдя в обломках бутылку с лампадным маслом, раввин развел в жестяной купели маленький, но теплый костер. Ночью его разбудил эсэсовский офицер. Раввин разделил с ним надвое кусок хлеба. Эсэсовец не раскаивался. "Как вы будете жить?" спросил раввин. Немец медленно разорвал губы в усмешке. "Евреи спасут меня". "Евреи? Как? Вы их убивали тысячами". "Святой отец, вы не знаете евреев. Я скажу им, что в следующий раз я буду добрей". Раввин разорвал на себе невольную маскарадную одежду, облил себя маслом и поджег. Когда он очнулся, облитый маслом труп немца горел перед ним среди жаркого сухого дерева. Через тридцать лет, умирая, окруженный учениками, раввин сказал плачущему у его кровати врачу: "Мне осталось лишь несколько минут жизни. Наденьте на меня шляпу. Дайте мне сигару и чашку кофе. Наденьте на меня башмаки. Потому что я убил человека". Вот история, которую я вспомнил, праздно идя по вересковому лугу.
II Над моей головой, на ярко-голубом небе стремительно плела легкие невидимые кружева ласточка. "Что бы ей не быть, например, ягненком? думал я. Что бы ей не лежать связанной на крестьянской телеге, катящейся на бойню? Ведь есть, кажется, такой немецкий рассказ, где несчастливый человек, отягощенный алчным семейством, превращается в жука, тянущего, царапая по стеклу, членистыми лапками к свету". Я заночевал на распахнутой веранде пустынной дачи. Когда-то она была почти моей, но хозяин ее продал и с тех пор она стояла ветшающей, распахнутой и пустой. Ее берегла уединенность и бесчеловечность. На полу, у стен, на хрупком переплете стекол и подоконнике спали мертвые летучие насекомые. Мне было тоскливо, но не больно. Скорее, сквозь тоску я чувствовал что-то похожее на легкое неуловимое счастье, вроде того, какое мог бы почувствовать Одиссей, возвратившийся после долгих странствий на пепелище. Боли не было, и только рубец, словно меня исцелил святой Франциск, цвел изображением розы, а утром по вересковому лугу осторожно проплыла, раскачиваясь, долгая урчащая машина с откидным верхом и двумя белокурыми мужчинами на заднем сиденье. Это было как-то связано с моим сном: веранда призрачно горела, и я заливал ускользающий и вспыхивающий огонь кровью из располосованных кистей рук. В небе мелодично и звонко пел невидимый жаворонок. Или это была поднятая ветром, шуршащая плавниками рыба? Суетливо отомкнувший автомобильную дверь солдат в складчатых штанах был неуловимо похож на солдата Швейка. Я знал его. У него была забавная фамилия Жопица, впрочем, происходившая, как он неуверенно доказывал, от вятского диалектного глагола "грустить", а прерывистая родословная начиналась от пехотного офицера, как-то раз приславшего стихи Гоголю. Стихи сохранились. Они беспомощны. Я не помню их наизусть, но суть их приблизительно такова: "Есть корабль, который увез мою возлюбленную, под чужое небо, под которым она умрет. Есть Россия, как выпавшая, бередящая глаз ресница под веками. Есть Рим и алооперенные голуби в небе Рима. И есть мертвый, бледно-розовый, давно засохший цветок, сорванный давно забытой, безымянной рукой на базальтовой скале, в которую до скончания времени впечатался легкий след ноги Христа, поднимающегося на небо". Гоголь пригласил его к себе. Он ехал к Гоголю. Была теплая и ранняя весна. В мокрых кучах городской земли и мусора на углах улиц нежно расцветали, прорастая сквозь истаивающий и грязный лед, трепетные россыпи незаметных городских подснежников. Извозчик, обороченный кушаком, был горбат. Над его горбом развивалась вьющаяся перспектива черной московской улицы, а то взбрасывалась вдруг в глаза в кренящемся повороте коляски брошенная у края тротуара шпора или одноногая торговка вареной рыбой в шали и разбитом красном мужском полусапоге.
"Весна. Белые цветы сквозь лед. Грачи, как обугленные груши. Торговка рыбой. В дом Гоголя вошел поп. До ночи молебен. Провожая меня странное, больное, умное существо, словно бы развившееся из птицы рассказывал: Господа офицеры, господа офицеры! по-немецки закричал, стоя на вересковом лугу, Жопица:
УХОДЯ ВО ТЬМУ
Эта история, как слепой, раскрывшая прозревшие вдруг глаза в оккупированном Париже, в холодном пару, как призрачное стадо овец, сгрудившемся у распахнутой задней двери маленького казацкого ресторана, когда милосердный повар Иван Иванович, выехавший из Новороссийска в Стамбул на отдышливом и дымном французском транспорте, чтобы после перебраться пешком в Европу, молчаливо плюхнул с противня мясную котлету в застывающий бесплатный суп голодному старику, а в передней комнате обедает борщом немецкая солдатня, родилась из слез мусульманского святого, способного, скользнув рукой над пляшущей зеленоватой волной ночных светляков, осторожно вынуть из нее светляка со сломанным крылышком и раздавленного тяжелыми, как обвал, словами возлюбленной, чья красота обжигала, как горный снег: "Тот, кто любит Бога, не находит своего сердца". В тот же день, стоя у тягучей темно-синей воды канала над кипящей в зное волной цветных головных повязок, он говорил, широко раскрывая рот, как бы люди были вышедшими из воды рыбами, весь пронизанный волшебным и легким пламенем неосуществимого на земле: "Кто бы давал все богатство дома своего за любовь, был бы отвергнут с презрением. Будь она стена, мы построили бы на ней палаты из серебра. Будь дверь, мы бы обложили ее кедровыми досками. Потому что Магомет душа самого Аллаха, а душа моей возлюбленной сам Аллах. Для любви надобны двое, а я один. Где моя душа, разве я найду ее, как нашел на кухонном столе, в блуде, судья Медины, когда некий человек в Медине, пал вдруг на пророкову могилу, на ее гробовом камне крича: "Аллах! Пускай она вновь застанет мужа на кухонной девке и даст мне!" Судья велел его вешать, а тот сказал: "Я из чистильщиков, что работают в скотобойне. Я вывожу кровь и грязь на свалку. Я пропах гниющей кровью быков". "И вот, рассказал чистильщик скотобоен, когда я стоял в Переулке с тачкой, а на улице евнухи, как слоны в бою, разгоняли палками народ на пути гарема, меня вдруг поволокли, связав, вслед, а народ кричал: "Аллах этого не позволяет!" а я думал: "Женщины учуяли смрад от меня. Теперь меня будут пытать до смерти"". "А меня, рассказал далее чистильщик скотобоен, отвели в баню. И девушки вымыли меня. А когда мне дали узел с одеждой вместо моего тряпья, я сказал: "Аллах, я не знаю, как надеть". Засмеявшись, они отвели меня к похожей на газель женщине. Она выпила со мной вина и легла, как женщина ложится перед мужчиной, а я подмял ее под себя, протрудившись над ней всю ночь. Утром она сказала: "Мой муж, знатный и богатый юноша, уйдя от трапезы, пошел в кухню и трудился там над кухонной девкой, разлегшейся на столе, а ладони рук ее были в рыбьей чешуе и слизи. И я, видя это, поклялась, что сотворю блуд с грязнейшим из людей. Возьми эти четыреста динаров и ходи в баню. А когда он вновь ляжет с ней, я лягу с тобой". "Может статься, эта кухонная девка моя душа, сказал судья, Ради Аллаха, отпустите и молитесь за этого несчастного человека, ему простительно". Так, в нарисованных наощупь цветных картинках, тлеющих и распадающихся в прах на длинных полках петербургской таможни, которой, некогда, тихо поклонился, уходя во тьму, Александр Блок, рассказана похожим на горбатую обезьяну стариком эта странная история любви о Иван Иваныче и мясной котлете, о святом и его возлюбленной, о судье Медины и кухонной девке и непостижимом метаморфозе людской души, которая, как Аллах, как корабль, как идущий человек в ночи, может быть и есть где угодно и кто угодно.
___________________________________________________________ * Смеется ветер в кустах,
|